Дневник Льва Толстого
1 декабря 1889 года
Так и не писал. Не помню точно, что делал, не только это 28, но и 29, и 30. Нынче 1-е декабря 89. Я. П. Да, 3-го дня, на другой день после того, что я писал, дьявол напал на меня — напал на меня прежде всего в виде самолюбивого задора, желания того, чтобы все сейчас разделяли мои взгляды, стал 29-го вечером спорить с Новик[овым] опять о науке, о прислуге, спорил с злостью. На другой день утром, 30, спал дурно. Так мерзко б[ыло], как после преступления. И в тот же день, 30, еще сильнее завладев мною, напал: Я стал утром вчера с злостью, с ядовитостью не то, что спорить, а стал язвить ненавистно Новик[ова], так ненавистно, что потом, попытавшись тщетно писать, написав 1 1 / 2 страницы, почувствовал, что нельзя так оставаться, и пошел к нему просить прощенья. Он сделал вид, что и не думает сердиться, и мне стало еще стыднее и мерзее на себя. Нынче еще злейший приступ дьявола. Я встал поздно и пошел к Павлу о колодке. Еще вчера меня злило то, что Фомич подделался к прикащику и забрал ненужное огромное количество дров. Везде рубят акацию. Нынче вижу и в саду всё вырубили до тла, изуродовали сад, и Павел просит у меня, говоря, что Ф[омич] набрал больше 50 возов. Ну что мне? Но дьявол сумел сделать, что у меня сердце сжалось от злости. Постыдно то, что теперь оно сжимается, и я должен бороться. Не понимаю, что и чем я дал на себя такую власть злу. Должно быть, тем грехом. Физическое — желчь, констипация — недостаточное объяснение. Радуюсь, что не поддался, не сказал ни слова и желаю избавить и того и другого от неприятности нелюбви. — Всё это после того, что записано 28-го. Вижу, разумом вижу, что это так, что нет другой жизни, кроме любви, но не могу вызвать ее в себе. Не могу ее вызвать, но зато ненависть, нелюбовь могу вырывать из сердца, даже не вырывать, а сметать с сердца по мере того, как она налетает на него и хочет загрязнить его. Хорошо пока хоть и это, помоги мне, Господи.
Получил хорошее письмо от Бирюкова. Читал прекрасно написанный роман Мопасана, хотя и грязная тэма. Нынче утром подумал о Домашке: что же мы лечим ее тело, а не думаем о ее душе, просто не утешаем ее, сколько можем. И стал думать. Вот тут-то являются утешения армии спасения, утешения, состоящие в том, чтобы, действуя на нервы пением, торжественной речью и тоном, поднять дух, вызвать загробную надежду. Я понимаю, как они успевают и как это им самим кажется важным, когда умирающий подбадривается и проводит в экстазе свои последние минуты. Но хорошо ли это? Мне чувствуется, что не хорошо. Я не мог бы это делать. Сделавши это, я умер бы от стыда. Но ведь оттого, что я не верю. Они же верят. Этого я не могу делать; но что-то я могу и должен делать — делать то, что я желал бы, чтобы мне делали; желал бы, чтобы не оставили меня умирать, как собаку, одного, с моим горем покидания света, а чтобы приняли участие в моем горе, объяснили мне, что знают об этом моем положении. Так мне и надо делать. И я пошел к ней. Она сидит, опухла — жалка и просто — говорит. Мать ткет, отец возится с девочкой, одевая ее. Я долго сидел, не зная, как начать, наконец спросил, боится ли она смерти, не хочет ли? Она сказала просто: да. Мать стала, смеясь, говорить, что девочка 12 лет, сестра, говорит, что поставит семитную свечку, когда Домашка умрет. Отчего? Наряды, говорит, мне останутся. А я говорю, я тебя работой замучаю, ты за нее работай. — Я, говорит, что хочешь буду работать, только бы наряды мне остались. Я стал говорить, что тебе там хорошо будет, что не надо бояться смерти, что Бог худого не сделает нам ни в жизни, ни в смерти. Говорил дурно, холодно, а лгать и напускать пафос нельзя. Тут сидит мать, ткет и отец слушает. А сам я знаю, сейчас только сердился за то, что вид сада, к[оторый] я не считаю своим, для меня испортили. Господи любви, помоги мне быть совершенным, как ты. Помоги или возьми меня прочь, уничтожь, переделай из меня что-нибудь не такое поганое, злое, лживое, жадное ко всему дурному и к похоти и к похвале, изгаженное существо — помоги мне или уничтожь совсем. Думал:.....
В ту самую минуту, как хотел записать, что думал, пришла С[оня] и стала говорить дурное о Кате и М[аше] и прервала меня. И вот сейчас, вместо того, чтобы бросить писать и говорить с ней добро, что я и начал, я сказал ей, что она помешала. Дописывал это, когда отворилась дверь, и Ф[омич] спросил, подавать ли обедать. И еще и опять вместо того, чтобы добро отвечать, сказал сухо, что это до ме[ня] не касается. — Господи разума и любви, помоги мне.
Думал: нет спасенья, пока не возненавидишь себя, п[отому] ч[то], пока не возненавидишь себя, не полюбишь других. Но не возненавидеть страстно, даже вовсе не возненавидеть, а презирать себя — так же мало думать, заботиться духовно (физически — кормить себя, греть, покоить, когда этого требует тело, не мешает) о себе, как о Фомиче я теперь забочусь, а заботиться о нем и всех, с кем я встречаюсь, как теперь я забочусь о себе. — Ну иду наверх обедать. Помоги мне, Г[оспо]ди, исполнить записанное 28-го.
Как раз не исполнил. После обеда играл в шахм[аты], стыдно и скучно, потом пошел шить сапоги. Пришли мальчики. С ними хорошо б[ыло], потом пришла Маша. С ней еще лучше. Серьезная, умная, тихая, добрая. Потом пошел наверх, пил чай. Всё бы хорошо, но С[оня] получила письмо от Менгден с просьбой от Вогюе перевести Кр[ейцерову] Сон[ату]. Я сказал, что не надо. Она стала говорить, что ее подозревают в корыстолюбии, а она напротив. Я что-то сказал. Она стала язвить, и я рассердил[ся] опять, забыл, что она по своему права, что ей надо быть правой, и сказал, что пойду спать вниз. Она совсем готова б[ыла] на страшную сцену, и яд, и всё. Я опомнился, вернулся, просил успокоиться, она не успокоилась, и я пошел ходить по саду. Ходил и думал: Как ужасно то, что я забываю, именно забываю главное, то, что если не смотреть на свою жизнь, как на послание, то нет жизни, а ад. Я это давно знаю, давно писал в дневнике и в письмах (нынче прочел это в письмах у Маши), и могу забывать, а забыв, страдаю и грешу, как нынче. Да, послание, и надо исполнять его для Того, кто послал. Теперь 1-й час, иду спать. 2 Д. Я. П. 89. Если буду жив.
Полн. собр. соч., т. 50, с. 185–188